Вся вежливая уверенность Якоба Хюсселя улетучилась разом, как-то вдруг и почти без остатка; он вскочил, сделав два порывистых шага к двери, снова к Курту, остановился подле него, теребя рукав.

– Понимаете, майстер инквизитор, все они время от времени бывают мне должны, и, сами понимаете, не особенно меня жалуют, я ведь… – владелец снова сел, уже не глядя на собеседника и понизив голос. – Я содержу этот дом уже почти двадцать лет и таких студентов здесь перевидал несчитано; в глубине души каждому из них я сочувствую, но… Поймите, просто я не скуплюсь на слова, когда они держат оплату по два-три месяца; я терплю, но в конце концов могу и выселить. Ведь нельзя же корить меня за то, что я хочу получать плату за свои услуги…

– Ясно, – оборвал его Курт; это вышло жестко, но он не стал смягчать тона. – Филипп Шлаг был должен тебе, и ты грозил ему выселением. Я полагаю, в крепких выражениях. Так?

– Я говорил ему, что он должен вернуть долг, вот и все! – возразил Хюссель с отчаянной твердостью. – Понимаете, это многие слышали, и, как я говорил, не особенно меня любят…

– Имеешь в виду, что они могут наговаривать на тебя, так?

Хозяин сник, неопределенно повертев головой, и невесело улыбнулся, наконец, подняв к нему глаза.

– Не так, чтоб наговаривать… Если они расскажут правду… то есть – как они ее видят… Я решил поговорить с вами первым, сам, чтобы вы не сделали неверных выводов, услышав пристрастных свидетелей. Хочу объясниться, оправдаться, что ли…

– Ты не должен оправдываться, – перебил Курт; вообще продолжение этого разговора, строго говоря, не имело смысла, ибо все и так было предельно ясно – не имея хорошего отношения к себе среди своих постояльцев, Якоб Хюссель испугался того, что новичок, жадный до дела, наслушавшись их рассказов, ухватится за удобного подозреваемого. Кое-что, все-таки, было живо; не все в Кёльне были такими, как их обрисовал Ланц – расхрабрившимися и обнаглевшими, и опасливое отношение к ведомству, одно лишь именование которого у большей части обитателей Германии вызывает непроизвольную дрожь, в чем-то сохранилось. – Ты не должен оправдываться – ты не обвиняемый.

– Понимаете ли, майстер инквизитор, мне и подозреваемым-то быть не слишком хочется, – пояснил хозяин со вздохом. – Кто у меня селиться тогда будет… Позвольте, я вам просто расскажу, что было, хорошо?

– А что-то было? – уточнил Курт; хозяин замялся, снова отведя взгляд.

– Был… разговор неприятный у меня с ним накануне… Точнее – не так чтоб накануне, а дня за три, наверное. Некоторые слышали…

– Рассказывай, – махнул рукой он – в конце концов, не говорить же столь искренне рвущемуся сотрудничать свидетелю, что и без того все ясно, и пускай он помолчит; кроме того (как уже случалось выяснить не только со слов других, но и на собственном опыте) временами из рутинного, с виду бессмысленного разговора, проведенного лишь только из следования предписаниям, можно попутно узнать много любопытного.

– Извольте, – кивнул Хюссель, выпрямляясь на табурете и глядя мимо собеседника. – Третьего, кажется, дня (точно, уж простите, не могу припомнить) я его встретил внизу, у лестницы к комнатам, и напомнил, что второй месяц кончается, а он все должен. Тот лишь рукой махнул – понимаете, просто отмахнулся от меня, и все; а еще улыбается, гаденыш, прости Господи, прими его душу грешную… Ну, как это бывает, слово за словом, перешли на крик: я ему говорю, что выселю, а он только улыбается, будто все ему нипочем; все они начинают на моей шее ездить, пользоваться моей добротой. А покойник… в том смысле – тогда еще постоялец… издеваться начал. «Кроме денег, – говорит, – есть в жизни высокие материи, а ты, – говорит, – все о богатстве беспокоишься». Тут я и не стерпел. Какие, к матери, прошу прощения, высокие материи за мой счет? Пусть платят вовремя, а после философствуют, сколько им вздумается, о чем пожелают. Ну и наговорил ему тогда всякого… Сверху его приятели спускались, несколько, уж не помню сейчас, кто, и стояли, мерзавцы, слушали и подсмеивались ему. А когда он уже уходил, я ему вслед сказал, что или он заплатит, или хуже будет.

– Вот оно что, – неопределенно отозвался Курт, и владелец комнат слегка побледнел.

– Я-то думал тогда, что – вот месяц кончится, и укажу ему на дверь, чтоб знали впредь, – пояснил Хюссель поспешно. – Вот прямо с утра, подумалось тогда, в комнату к нему войду и скажу, чтоб выметался, и пусть бы не говорил, что я не предупреждал его заранее и не пытался по-хорошему. А эти стервецы давай ему вдогонку смеяться, что, мол, заплати лучше, а не то он тебя на потроха продаст, чтоб покрыть издержки…

Курт вздохнул – почти сострадающе; еще на память молодого Хюсселя пришлись времена, когда вот такого опрометчиво брошенного слова бывало вполне довольно, чтобы быть уверенным в своем будущем – как правило, неприятном и кратковременном. Да и тридцать лет назад начатые в Конгрегации реформы шли медленно и неохотно; излишне крепки в устоях были старые служители, сверх меры крепко держались они за старые правила и свою власть. По большому счету, новая Конгрегация в ее нынешнем виде в лучшем случае ровесница майстера Гессе…

– А сегодня, когда вы вернулись в комнату, один из них меня повстречал все там же, у лестницы; что, говорит, господин Хюссель, доигрались, уморили парня, вот и Инквизиция по вашу душу…

– Ну это, я полагаю, они не всерьез, – утешил его Курт, видя, что владелец не на шутку взволнован. – Уверен, тебе ничто не грозит в связи с этим.

– Вы думаете? – с такой надеждой произнес Хюссель, что он улыбнулся:

– Расследование веду я, а я пока не вижу причин считать, что ты можешь быть здесь замешан. А теперь, если твои вопросы исчерпались и ты успокоился за свою судьбу, – позволь, буду спрашивать я.

– Конечно! – отозвался Хюссель с готовностью; слова господина следователя явно уняли его взволнованность слабо, но столь долго и несолидно мяться в присутствии того, кто годился ему едва ль не во внуки, не позволяла пресловутая гордость вольного горожанина. – Я готов, всем, чем смогу…

– Когда ты его видел в последний раз? – оборвал владельца Курт и пояснил, не услышав ответа: – Живым, разумеется. Где, когда, в каких обстоятельствах?

– Вчера, – кивнул Хюссель, на миг заведя глаза к потолку. – Вчера, здесь; я отпирал ему входную дверь – на ночь, понятное дело, я ее запираю, и если кто из постояльцев припозднится, приходится просыпаться и отодвигать засов.

– А помощников у тебя нет? Почему ты сам?

– Есть, лентяи, – откликнулся тот так тяжко, что уточнять Курт не стал, лишь сочувственно вздохнув:

– Ясно. В котором часу это было?

– Почти в полночь – я говорил майстеру Райзе, поздно ночью, все спали уже – ну или просто разошлись по комнатам; студенты, они ж временами по всей ночи спать не ложатся, вы ж знаете, но – все уже были тут, кроме него.

– Якоб, в каком он был настроении? – вновь припомнив почудившийся ему немой упрек в глазах Филиппа Шлага, спросил Курт. – Ничего необычного в его поведении тебе не показалось?

Хюссель приумолк, глядя на него несколько растерянно, и пожал плечами, неловко улыбнувшись:

– В каком настроении?.. Да почем мне знать, оно мне надо? В обычном настроении.

– Припомни. Как он себя вел, что говорил, не был ли излишне весел или, напротив, опечален, возбужден…

– Я не знаю… – судя по мучительной складке на лбу владельца дома, тот искренне пытался вспомнить то, что от него требовали, и все никак не мог; вполне понятно, подумал Курт, если запоминать все, что делает или говорит каждый постоялец, не хватит ни сил, ни нервов, однако вслух высказывать этого не стал, глядя на Хюсселя с взыскательным ожиданием. – Был усталым, это понятно. Возбужден? Да, вот сейчас вы спросили, майстер инквизитор, и я подумал – да, был. Такой, знаете, вроде навеселе. Может, навеселе и был, не знаю; от них субботними вечерами частенько пивом разит, я уже принюхался, не замечаю… А вот опечаленным его называть я б не стал – нет, покойник был вполне жизнерадостен…